
Не быть занудой. И потом ведь это тоже большой серьезный вопрос, отчего же так хочется быть веселым и злым? Но тогда я предпочитал скорее быть смешным, кривляться или отмалчиваться, залихватски углубившись в салат, стоило разговору зайти о чем-то по так называемому гамбургскому счету (и где они только брали такие слова?). Но каждый раз, возвращаясь от этих своих, так называемых, друзей, я погружался в жуткую тоску. Эти трупаки со своими сентенциями не умирали, а наоборот оживали во мне, начинали новую жизнь, продолжая произносить свои нравственные напыщенные монологи, хотя я давно уже был один. Получалось, что они словно бы отложили тогда во мне свои маленькие беленькие яички и сейчас из них словно бы вылуплялись мои маленькие черненькие червячки. Почему им надо было ставить в центр вселенной какой-то абстрактный нравственный идеал, то, чего они в жизни-то сами никогда не придерживались, вот чего я никак не мог понять. Ну я – мерзавец, так я ж это признаю. А они-то все хотят остаться чистенькими. Вот и получалось, что я менял эти яички не только на их еду.
Но рано или поздно каждый из нас догадывается, что никогда ни от кого нельзя принимать подарков.
Вот так, чтобы хоть как-то да подвсплыть из-под добра, я и начал марать бумагу, выбрасывая из себя балласт своего молчания. Друзей своих я описывал в дневнике любовно, с оттяжкой, не щадил никого и бил по самому больному:
«Двойники, густая (полужидкая) колбаса, сидели на лавочке и ждали. Они ели сало и были, как сало, стол в саду, белое сало их лиц, склоненных над тарелками, черные воротнички, жидкие лица. Их ноги под столом, жизнь их ног, загибание пальцев, шуршание трущихся коленей, почесывание изогнутых стоп. Потому что они сняли ботинки, сняли туфли и отложили зонты, оставаясь в носках и в просвечивающих миллиметровых колготах на зеленой траве, на зеленой траве.